NAME=topff>
ГЛАВА XXIV
Во второй половине дня свет
утратил золотой оттенок и приобрёл красноватый. Оглянувшись назад, - если на то
была бы охота, - можно было увидеть, что вершины Доломитов, тающие далеко
позади, на минуту чётко обрисовались, показавшись отлитыми из меди. По левую
руку, на горизонте, отражали лучи клонящегося к закату солнца снежные склоны
Фриуля.
Картинка из путеводителя
Томаса Кука для британских путешественников. Малый туристический набор:
регулярный европейский тур.
Старые камни моста через
Бренту отзывались на перестук колёс поющим гулом; Местре остался позади в быстро
густеющих сумерках; воздух стал ощутимо влажным.
Воды лагуны всегда давали о
себе знать задолго до того, как их можно было увидеть. Отсюда – если высунуться
из окна, всматриваясь вперёд, – уже можно было различить Мурано, Сан-Джорджо в
Альга, Сан-Микеле и рисующееся на фоне неба и воды большое скопление зданий,
своей общей, нерасчлененной массой с выдающимися куполами и колокольнями
странно напоминающее погружённый в воду дворец. Или наполовину затонувший собор.
И услышать вдали шум:
особенный, какой не сопровождает больше жизнь ни одного города на свете – плеск,
странное эхо, какое возможно лишь там, где звуки отражаются не только от камней,
но и от воды.
Колёса поезда застучали по
железнодорожному мосту, когда последняя тускло-красная полоска ещё тлела на
горизонте, и, пропыхтев над тёмно-зелёными водами, поезд прибыл на вокзал
Санта-Лючия, когда ночь уже полностью завладела городом. Пересадка.
Последний раз он побывал
здесь давно, много лет назад, но всё хорошо помнил. Всё здесь было пропитано
неуловимой эманацией среды, её постоянным давлением. Стены строений словно
подёрнуты тончайшей плёнкой никогда не просыхающей влаги. Глазами её не увидишь,
но если положить на камень ладонь, то ощутишь.
Всё та же сеть узких грязных
каналов пронизывала город подобно кровеносной системе. Грязная, гниющая кровь
странного города. Больного и прекрасного извращённо влекущей красотой
разрушения, постоянного, незаметного, но неостановимого умирания.
Шест гондольера равномерно
погружался в воду Большого канала, тёмные и освещённые окна старинных палаццо
скользили мимо. Взгляд Эрика скользил по ним с тем же равнодушием, не
задерживаясь.
Фонари встречных лодок и
гондол оставляли на воде дорожки света, дрожащего на поверхности воды ещё
некоторое время после того, как сам фонарь скрывался во тьме.
Эрик не обращал внимания на
танцующие на воде огни, так же, как он не обращал внимания на звуки музыки,
долетающие из окон или несущиеся с проплывающих ярко освещённых барок, идущих с
Риальто и полных музыкантов. Только когда его гондольер подхватил мелодию и
попытался повторить услышанную руладу, Эрик скривился.
Всё тот же город музыкантов
и шарлатанов. Впрочем, как раз для него.
На его слух Венеция была
полна вздохов и еле слышного шёпота, неожиданного эха, имеющего влажный холодный
тембр.
Раньше она нравилась ему
своим беззастенчивым самодовольством, ненатуральностью, искусственностью и тем
самообманом, который внушала, возможно, даже того не желая. За ней интересно
было наблюдать, тут было забавно коллекционировать и играть в игры разной
степени опасности, и он делал это когда-то.
Не удивительно, что
вспоминал он чаще всего об этом городе, когда строил свою Оперу. В определённом
смысле Венеция тоже была большой игрушкой, она всегда напоминала ему театр.
Так же, как театр, она - с
почти порочной откровенностью - предъявляет себя на освещённой, открытой
взглядам сцене всем, кто посетил её, умея, в то же время, оставить при себе
нечто ускользающее, загадочное.
Большое значение здесь так
же, как в театре, играют декорации, вычурно роскошные на фоне скрытых за ними
непрезентабельных, но влекущих тайной кулис. И финальный занавес часто падает
неожиданно для зрителей.
И иногда неожиданно для
актёров.
И в фундаменте её тоже -
тёмная вода: зыбкая, неопределенная, неверная.
Именно воспоминание об этом
городе-театре, стоящем на зелёных водах Адриатики, натолкнуло его тогда, во
время строительства Гранд Оперá, на остроумное инженерное решение,
рекомендованное им Шарлю Гарнье и легшее в основу постройки: не бороться с
водой, пропитывающей грунт как губку, размывающей фундамент Парижской Оперы, а
дать ей свободу. Кажущуюся свободу, включив её в составляющую здания.
Но никто кроме него самого
не осознавал символичности такого решения.
Тогда и он сам не понимал
его в полной мере, теперь значение проступало ясно, волшебная шкатулка Оперы
обнажала двойное дно. Ящики с секретами всегда содержат намёки не только на
прошлое, но и на будущее.
Хорошо изготовленные ящики,
конечно, но он-то умел делать их как никто.
Кстати, кое-что ещё,
увиденное когда-то в Венеции, дало идею и для другого его изобретения,
обретшего конструктивное воплощение в Мазандеране и потом повторённого в Гранд
Оперá. Piombi.
Идеи витают в воздухе, в этом городе, видно, особенно.
Но сейчас его цель не имела
к самому городу никакого отношения.
Венеция окончательно
превратилась в его глазах в подмостки. Провинциальные подмостки, где должен был
разыгрываться акт из пьесы, написанной отнюдь не для всеобщего обозрения.
Теперь это был его
сценарий, но уже не драма, упаси его от драм, скорее комедия во вкусе Гольдони,
- а может, это будет даже фарс с некоторыми элементами психологического
реализма, - но играться это будет в соответствии с его режиссурой.
Наконец-то он сообразил, как всё должно быть.
Нужно было пройти через
Оперный театр, чтобы вернуться в город-театр, разобравшись, что к чему.
Как только пришёл правильный
ответ, всё сразу стало очень просто.
По канальчику, змеящемуся
мимо Санта-Марии Деи Мираколи, где стены домов, образующих улицу, стояли
так близко, что Эрик автоматически переставил свой багаж с края скамьи себе на
колени, он достиг цели своего пути. Как он и рассчитывал, маленьких сомнительных
гостиниц у Большой Гавани и Арсенала за прошедшие годы не убавилось.
Так же, как и раньше, его
маска не вызывала в этой дыре никаких вопросов.
Эрику не составляло труда
угадать за понимающим лицом хозяина его мысли.
В конце концов, после того,
как австрийцы ушли из города, подобные мероприятия как карнавалы опять проходят
регулярно: если не большой Карнавал, заканчивающийся перед Постом, так маскарад
местного значения, например в одной из Гильдий. Особенным успехом они пользуются
у американских туристов, а венецианские маски для туристов – главный символ
Венеции, если на улице не увидят, то, того и гляди, сочтут себя обманутыми за
свои деньги. А что делали бы венецианцы без туристов?
В Венецию наезжает также
немало туристов европейских, желающих сохранить инкогнито. Да и в частном
порядке устраивать маскарады – неизменная традиция во всех палаццо, стоящих на
Канал Гранде. А поводов всегда в избытке.
Так же, как и поводов
скрывать своё лицо, связанных с определенными родáми деятельности.
Даже в рулетку или джокко
реале – лотерею – некоторые предпочитали играть, не привлекая внимания к
своему лицу.
Эрик смотрел в окно. Он
пододвинул к окну неудобный стул с прямой спинкой и теперь неподвижно сидел,
откинувшись, вытянув длинные ноги и скрестив руки на груди, балансируя на стуле,
стоящем только на задних ножках. За долгое время он не поменял позы ни разу,
просто смотрел вперёд. Ещё одна бессонная ночь, не привыкать.
Из окна его комнаты,
расположенной под самой крышей, видно было чёрную гладь «Мёртвой» лагуны,
вдалеке слабо светился одинокий огонёк острова Сан-Микеле, видимо, над входом в
кладбищенскую церковь. На этом острове располагается городское кладбище.
Коричневые стены кладбища и чёрные кипарисы лишь угадывались, почти сливаясь с
темнотой.
Что ж, иногда есть польза и
от вселенской пустоты. И изнурительная бессонница, иссушив и измучив мозг,
вдруг даёт предельную ясность мышления. Подсказывает прекрасный, очищенный от
дурацких эмоций логичный вывод. И реальная картина предстаёт перед тобой во всей
неприкрашенной простоте.
Вопрос: что может оправдать
цену, заплаченную за утраченную ценность, тебе принадлежавшую?
Ответ элементарен:
возвращение утраченного. И это единственно правильный ответ, все остальные –
ошибочны.
Как только пришёл правильный
ответ, всё сразу стало очень просто.
Всё очень просто: игра в
благородство не приносит дивидендов и является не более чем позёрством. Все эти
сентиментальные порывы вызывают только смех и презрение, хотя, конечно, тебя
будут всячески ханжески хвалить за них, пряча ухмылку, смеясь исподтишка над
глупцом, уступившим достигнутое за просто так. Всё это выдумано для того, чтобы
ловить на крючок простаков, легковерно клюющих на всякое такое:
самопожертвование и прочие романтические морали.
Что мораль значит для
Чудовища? Ровным счётом ничего.
«Пусть уйдёт, пусть полюбит
другого и забудет меня, лишь бы живая…»
Да с какой стати?
Влияние момента и чрезмерное
вживание в роль, вот что. Однажды он допустил подобную слабость, это была
ошибка. Эта ошибка заслуживала смерти, это правильно, слабые должны вымирать,
таков закон жизни.
Проявленная слабость
вызывает агрессию по отношению к слабому. Люди восхищаются силой и уважают её.
Взять то, что нужно тебе, подчинить своей воле обстоятельства – и все будут
рукоплескать. Женщины особенно. В силе и опасности, исходящей от личности,
содержится непреодолимая притягательность. Такова жизнь.
Таков сценарий, место в
котором отведено каждому, разыгрывающему свою роль на этих любительских
подмостках. Род человеческий – это массовка, где каждый мнит себя главным
действующим лицом. Из-за этого возникает масса забавных ситуаций и проблем с
исполнителями.
Главное в этом бесконечном
amateurs
divertissement,
в котором участвуют все, это правильно определиться со своим амплуа.
Он извлёк урок. Если не
умираешь, а извлекаешь урок, то всё в порядке. Допущенная ошибка перестаёт быть
ошибкой и становится ценным жизненным опытом.
Как ни странно, но
правильный ответ он уносил с собой ещё только отъезжая от дома, переставшего
быть его домом. Слова маленькой, хлюпающей сопливым носом девочки.
Наверное, потому-то он,
подчинившись внезапному импульсу, и вскочил в венский дилижанс, что эти слова,
услышанные им в начале его пути, послужили толчком, начав свою скрытую работу
над его разумом, и импульс не был в действительности импульсом, а был исподволь
подготовленной неизбежностью.
Сначала эти слова он
расценил так: девочка отчаянно цеплялась за свою сказку, которую сама сочинила.
Дети ревностно относятся к своим игрушкам и капризничают, когда их отбирают.
Дети - жадные создания. Это было верно, но был и ещё один нюанс, его значение
открылось Эрику позже.
Как только он убедился, что
в Вену Камилла и не собиралась ехать.
Эрику это стало очевидно
сразу же по прибытии в город.
Венскую Оперу он знал так же
хорошо, как и Парижскую, доводилось бывать, естественно. Ни афиш, ни упоминаний
в газетах – выяснить это заняло минимум времени.
Итак, Камилла пыталась
обмануть его и в этом пункте, создав ложный след. Она привыкла к его
доверчивости. Потому что любовь сделала его доверчивым, это его-то, короля
лжецов, как величал его старый друг Аслан.
Но она не предусмотрела
всего, никому не удаётся построить свою игру так, чтобы в ней не было изъянов и
недочётов. Даже ему не всегда удавалось. Всегда может вмешаться неучтённая
случайность.
Вот и девчонке, ею
обласканной, необходимо было, чтобы сказка продолжалась, и девочка всеми силами
старалась добиться этого, упорно доводя до его, Эрика, сведения, куда нужно
ехать. Кажется, это можно назвать борьбой за сохранение своих иллюзий.
И тут смысл стал ему ясен
окончательно. Устами младенца…
Мало просто цепляться. За
свою сказку нужно бороться, она должна принадлежать тебе. Силой или хитростью,
это не имеет значения. Важен результат и победителей не судят. Судят
проигравших.
Если сказка действительно
нужна, жизненно необходима, то глупо говорить о запрещённых средствах, и нечего
изображать благородного дурака, из главных персонажей смиренно отступающего во
второстепенные. Персонаж для битья, которого поколачивают, издевательски
посмеиваясь, все остальные персонажи пьески.
Из Арлекинов в Пьеро.
Шалишь.
Она
сама приучила его быть жадным, гораздо более жадным, чем он был всю свою жизнь,
когда он приучал себя не желать. И он стал не просто жадным, он стал
алчным: он впитывал жизнь и любовь наслаждаясь, опьяненный, он пил вино жизни,
дорвавшись до его источника. А теперь чашу отняли от его губ…
…И главное те, ради кого ты
старался, тоже смеются. Причём их смех язвительнее прочих. Неправильные
установки на роль создают неправильную структуру игры: получается, что сам себя
ограничиваешь рамками, через которые не можешь переступить.
Как в ярмарочной клетке, за
железными прутьями – беспомощный что-либо изменить - и все смеются, и улюлюкают,
глумятся над тем, что тебе больно… Ты один, а все – по ту сторону.
И те, кто зашёл тебя в этой
клетке навестить, в любой момент стремятся улизнуть. Они в праве это сделать, а
ты не смей и дёрнуться! Принимай! Принимай своё, бедный, несчастный актёришка…
…Они подлавливают тебя в тот
момент, когда ты уже поверил во всё, поверил, что всё - правда, когда ты… нет,
когда они врастают в тебя всеми своими корнями, и выдирать их из себя так
страшно больно, что…
Нет уж, шалишь!
Устами младенца… Самое
очевидное решение иногда почему-то не приходит сразу в голову. К чёрту
благородные порывы: это мы уже играли и были освистаны публикой. Такому
персонажу аплодисментов не дождаться.
Овации зрителей срывает
только главный герой.
На секунду звёзды закрыло
длинной тенью, более тёмной, чем ночное небо. Порыв ветра разбил гладь
чёрно-зелёной воды в мёртвой лагуне. Звёзды дрогнули и рассыпались на мелкие
осколки, поплясали, опять собрались. Вода вновь стала ровной и неподвижной.
На Адриатике нередки такие
внезапные и короткие порывы ветра.
Эрик смотрел на
успокоившееся отражение звёзд в воде, но заметил, что огонь за кладбищенскими
кипарисами погас. Задуло, наверное.
Первый раз пьеса такого рода
играется как трагедия или – на худой конец – драма, но второй раз, если играть
её всё на тот же манер и в тех же декорациях, как бы она не стала выглядеть
комедией. Арлекинадой.
Дзанни.
Помнится, так в венецианской комедии называется шут. «Могила дзанни» звучит не
столь выигрышно, как «Могила Призрака Оперы».
Что ж, лучше уж тогда фарс.
По его сценарию.
Пьеса играется последний
раз, почтенная публика! И актёр теперь выбрался на свободу, он более не в
ярмарочной клетке. Так что… посмотрим, кому под финальный занавес будет смешно.
Звёзды над лагуной бледнели,
на горизонте светлело, и вода там, под этой светлой полосой, приобретала
розовато-свинцовый оттенок.
Как рыбье брюхо.
Ножки стула с сухим щелчком
опустились на пол. Эрик закрыл окно, подобрал с пола маску, положил её на
кособокий комод и задержал на ней взгляд. Криво усмехаясь, подумал, что пришло
время маску поменять.
Затем с сомнением посмотрел
на кровать. Этот предмет гостиничной меблировки выглядел так, словно его
недавно выудили из воды канала, где он пролежал последние лет двести. Ладно. Не
привыкать.
Эрик достал из плаща бутыль
вина: в Венеции туговато с питьевой водой. Запрокинув голову, выпил, держа
бутылку за горлышко, – почти чёрное в предутреннем свете вино струйкой потекло
из угла рта по шее, за ворот рубашки - и швырнул пустую бутылку в окно, в канал.
Плеснуло.
Затем вытянулся на узкой
кровати, сложив руки на груди.
Пару часов он всё же поспит.
Музыка ночи – флейта, но он
не слышит её.
Он лежал, прислушиваясь к
тому, что звучало в нём самом. Тусклая приглушённая нота, затихает, затихает… и
что-то стеклянно-хрупкое - белый осколок, подобный дочиста обглоданной птичьей
косточке – белый осколок звука падает в глухую тьму колодца, уменьшаясь,
отдаляясь… всё меньше, меньше… Без вдохновения, но странно…
Это очень странное чувство,
что он испытал, и что остаётся с ним: чувство облегчения. Неужели ему
нужно было, чтобы всё получилось так? Чтобы было так, как он ждал, как он
боялся?
Почему?
Потому что он боялся?
«Боящийся не совершен в любви…» Откуда это? Да какая разница. Всё. Пару
часов он всё же поспит.
А дальше… зажигаются огни
рампы.
***
Хлынов резко повернулся,
услышав за спиной крадущиеся шаги, и тут же смахнул рукой бронзовую дамочку в
маскарадной маске.
Понаставили! Почитай на
каждом шагу в гостиничном коридоре торчит если не консоль с бронзулетками, так
жардиньерка с букетом в вазе. Скульптуры эти ещё ничего, а вот ваз Константин
Корнеевич особенно не любил – неустойчивы больно.
На его размер коридоры в
этой веницейской гостинице были слишком узки, не повернёшься. В точности под
стать здешним улочкам.
Ну, имеется у него привычка
руками широкие жесты делать, что ж тут такого! За то заплачено, чтоб чувствовать
себя в полном удобстве, тем более что цены здесь, надо сказать, не маленькие:
дерут, понимаешь, втридорога.
Хлынов свирепо посмотрел на
коридорного. Ишь, крадётся! Шажки у них тут у всех такие, как у конокрада на
ярмарке – пока нос к носу не столкнёшься, так и не заметишь. Ну, чего уставился?
Не видишь, упало? Так и подбери, а не стой, глазки в пол уставя.
В Италии Хлынов бывал не
единожды, имел тут дела и знакомства, и время проводил приятно, но в этот его
визит итальянцы почему-то необычайно раздражали Константина Корнеевича всем
своим поведением.
Несносность их для Хлынова
проявлялась во всём, в силу чего русский постоялец уже проявил во всю ширь
свойства загадочного русского характера. Да так, что среди штата гостиницы
приобрёл репутацию самую заманчивую: устроив громогласную выволочку кому-либо,
русский миллионщик неизменно назавтра давал более чем щедрые чаевые объекту
своего тиранства, словно желая загладить свою грубость.
Причиной всех этих
психологических тонкостей, оказавшихся крайне выгодными для обслуживающего
персонала гостиницы, было то, что на самом деле Хлынов чувствовал себя неловко в
той ситуации, в которой оказался, но, не имея возможности излить эту неловкость
на того, кто служил её причиной, попросту срывал постоянное напряжение на ком
мог.
Имя этой ситуации, настигшей
Хлынова и, надо заметить, весьма распространённой в жизни, было Камилла
Фонтейн.
Вот и сейчас Константин
Корнеевич топтался в коридоре у дверей номера мадмуазель Фонтейн, не решаясь
постучать – вот экую власть взяла над ним удивительная француженка – и
решительно чувствуя, что он смешон донéльзя.
Если бы о его истинных
взаимоотношениях с балериной прознал кто-нибудь из знакомых, то обсмеялись бы,
ей богу!
С виду можно было подумать,
что всё как полагается: покатил с красоткой балериной в Европы и получает все
причитающиеся в таком разе дивиденды от сего вояжа. Ан как бы не так!
На поверку выходило, что
мадмуазель Фонтейн как отбыла из Москвы в полной самостоятельной независимости и
по своему маршруту, так и пребывает в этой самостоятельности по сию пору. А он,
Хлынов, радостно решивший было, что дело в шляпе, всего лишь увязался за ней и
нельзя даже себе – по чести - сказать, что он её сопровождает в поездке: нет,
так просто, рядом околачивается.
Сразу всё обозначила, с
первого Хлыновского поползновения. Серьёзно и спокойно объяснила, что знакомство
поддерживать согласна при одном условии: мсье Константэн Хлынóфф довольствуется
ролью попутчика и ничего более, а дальше… дальше видно будет. Вроде вовсе не
отшила, обнадёжила вроде, но… но и всё.
Поражённый такой
обезоруживающей откровенностью, мсье Константэн Хлынóфф (и-эх!) ничего изменить
не мог и понимал, что пропал, потому как по-настоящему влюблён, а любовь, как
известно – не картошка: не выкинешь в окошко.
Их отношения имели
определённую свободу в разговоре, но границы дозволенного были чётко определены.
Вот и стой теперь в
коридоре, ковёр протирай. В нумер зайти – ни-ни! Уговорились накануне, во время
прогулки по джирачитта - проще сказать, проехавши вокруг города по каналу
Джудекка от Пьяццетты до Арсенала и обратно, - что Хлынов сопроводит её утренний
визит к управляющему того театра, который балерина намерена была осчастливить
своими выступлениями.
Хлынов и настроился, чтоб,
значит, выпить кофею у «Флориана» - благо от гостиницы дверь в дверь – и к делу.
«Ну, не так быстро, конечно.
Она, знамо дело, своё любимое мороженое есть станет, - подумал Константин
Константинович и против воли расплылся в улыбке. – Мороженое у Флориана и правда
- лакомое».
Однако мадмуазель Камилла
что-то мешкала, так что Хлынов, перед тем как постучаться, глянул в висящее на
стене зеркало в золочёной раме. «Блонделевская», - подумал он, приглаживая
волосы на макушке, и сам удивился, откуда слово выскочило, пока не вспомнил, что
это ж она, Камилла, так раму эту назвала и ему разобъяснила, что за стиль.
«Вот штучка!» – подумал он
восхищённо.
Точно такая же мысль
возникла у Константина Хлынова спустя минуту, когда дверь номера на его
повторный стук отворилась, и перед его взором предстала мадмуазель Фонтейн, с
сосредоточенным выражением на лице застёгивающая длиннющую перчатку на два
вершка выше локтя.
Перчатки были лиловые,
платье как топлёное молоко, шляпка вообще чёрт знает что такое и с лиловыми
лентами, фигурка изящная до невозможности, а глаза из-под этой шляпки… эх, да
что уж говорить!
- Позвольте помочь, -
брякнул Хлынов, не совладав с собой.
- Спасибо, я справлюсь сама,
вы очень любезны, мсье Хлынóфф.
И пошла по зелёному ковру,
продолжая возиться с махонькими пуговками на перчатке, а Хлынов как привязанный
тронулся за ней, упершись взглядом в колеблющийся бант турнюра.
Мадмуазель бросила через
плечо:
- Даже чрезмерно
любезны, мсье Хлынóфф. Доброе утро. Я иду к «Флориану».
Вот так! Съел, Костя?
И что самое интересное,
съел. И кофеем запил, мороженым закусил.
Чуть позже сидя за столиком
у «Флориана» Хлынов, который раз напомнивший себе, что раз уж он считает игру
стоящей свеч, то надобно себя контролировать получше, обтерев усы после кофею,
деловито рассказывал мадмуазель Фонтейн о своих полезных знакомствах в Венеции.
Светило солнышко, на площади
перед собором Сан-Марко гулял народ, вокруг их столика толкошились жирные
голуби, стуча носами по мраморным плитам – клевали кусочки пирожного, которое
задумчиво крошила им мадмуазель Фонтейн.
Спрашивается, зачем нужно
было столько времени убивать на застёгивание этих пуговок, чтобы спустя пять
минут, усевшись за стол у дверей кафе и заказав мороженое и бисквит, сразу
стянуть одну и начать щипать крошки голубям? А потом опять двадцать пять – пол
часа засупонивать? Ох, эти женщины, кто их разберёт! Однако он, Константин
Хлынов, сейчас очень даже не прочь в них поразбираться.
Собственно, затем он сейчас
и находится здесь.
Камилла задумчиво кивала
головой, соглашаясь с его доводами. Она соглашалась, что уж раз она всё же
намерена выступать в одном из венецианских театров, то надобно вращаться в
здешнем обществе, и почему же не начать делать это, не откладывая в долгий ящик.
Реклама дело нужное, а у Хлынова как раз приглашение на званый вечер, полученное
от знакомого, живущего в Венеции. А то уже почитай неделю в Венеции, так надо же
и развлечься, повеселить себя.
- Я хотела бы сначала внести
ясность в свои дела, - промолвила мадмуазель Камилла, острым носком туфельки
подталкивая кусочек бисквита под клюв маленькому щипаному голубю, которого
оттирали в сторону более энергичные собратья. – Вы должны понимать, что эта
неувязка с моим ангажементом меня заботит прежде всего.
Хлынов понимал и это. Дело
было в том, что в Венецию прима-балерина ехала, имея, по её словам, приглашение
на следующий сезон от управляющего театром, подписанное самим князем Гримани,
пáтроном театра Сан-Самуэле, но по прибытии в Венецию она с досадой узнала, что
в театре приключился пожар, и пока за ремонтом на сцене не даются «даже оперы».
Казалось, что это особенно
раздосадовало мадмуазель Фонтейн. Она с непонятным сарказмом подтрунивала над
приверженностью венецианцев к опере и тем, что они ставили этот жанр превыше
балета.
Как бы там ни было, надобно
было вести переговоры с другими театрами, ведь ангажементы на следующий сезон
подписываются в конце предыдущего, иначе можно остаться вовсе без оного. Благо,
в Венеции театров было – не счесть: ни в одном, пожалуй, европейском городе
столько больше не найдёшь.
Но один из театров предложил
балерине процент от сборов совершенно несовместимый, по её мнению, с её
статусом, а другой отодвигал балет опять-таки на второй план, рассматривая
высокое искусство балерин лишь как довесок в промежутках меж теми же презренными
операми.
По крайней мере, мадмуазель
Камилле так показалось.
Сегодня мадмуазель Фонтейн
собиралась переговорить о сезоне выступлений в театре Ла Фениче.
- Так ведь званый вечер-то –
вечером, - не сдавался Хлынов. – Я надеюсь, что мы с вами утрясём все дела в
первой половине дня, а вечером я буду иметь удовольствие сопроводить вас на
праздник. Поразвлечёмся, там фейерверки будут. У них всегда с затеями. На всю
ночь достаёт веселья. Чего только не придумывают, мне вот сказывали, что у них
тут сейчас в большой моде одна штука такая…
- Мне не так уж хочется
веселиться всю ночь напролёт.
- Да как пожелаете! Надоест,
так никто не неволит, уедем в сей же миг.
- Вообще-то мне вполне
достаёт того оркестра, что играет здесь на площади по вечерам. Огни вокруг
площади сияют, и звуки мешаются с шелестом ветра… как будто сидишь в огромном
театре с ночным звёздным небом вместо крыши… И за толпой гуляющих интересно
наблюдать. Вчера, сидя в ресторане за ужином, я получила большое удовольствие
от музыки. Акустические свойства площади превосходны для представлений
подобного рода.
Константин Корнеевич
поморгал.
- Э-э… ну да. Но не всё же
на площади этой сидеть. И вы не волнуйтесь, мадмуазель Камилла, я уверен, что мы
всё уладим сейчас в этом театре, они вас с руками оторвут! Со следующей недели
выступать попросят!
Камилла коротко глянула на
него, сразу перевела глаза на вазочку с тающим мороженым и начала ковырять
сладкую жижу ложечкой.
- Я не волнуюсь.
Но этого взгляда Хлынову
хватило, чтобы внезапно понять: мадмуазель Фонтейн совсем не так уверена, как
держится. Она столкнулась с трудностями, которых не ожидала, и растеряна. Точно,
растеряна.
- Хотите, я один проведу
переговоры от вашего лица, мадмуазель Фонтейн? А вы хоть бы и совсем не ходите в
этот театр, обождите меня в гостинице или здесь, – предложил Константин
Корнеевич в порыве благородных чувств. – Я, поверьте, в деловых переговорах
понимаю, и мне, я уверен, не составит труда добиться самых наивыгоднейших
условий.
Про себя он добавил «уж
всяко лучших, чем вам удастся». Эту фразу породил порыв чувств делового
человека.
- Вы что же, хотите ко мне в
импресарио наняться? – рассмеялась Камилла.
- А что же, почту за честь.
О жалованье договоримся.
- Ну что ж! Столкуемся, мсье
Хлынóфф! Но я всё же пойду с вами. Всё-таки это будет ваш первый опыт на поприще
театрального импресарио. Думаю, лучше будет проверить, как вы справляетесь. А
то, может, и не сгодитесь, а жалованье у меня запросите большое!
Теперь смеялись оба. Смех
очень сближает. Хлынов это давно усвоил. Иногда ему приходило в голову, что она
его только потому и терпит, что чувство юмора у них похожее. Отсмеявшись,
довольный Хлынов посерьёзнел.
- Раз договорились, так
попрошу вас обстоятельнее рассказать мне об этом театре, куда мы сейчас
направимся.
- Зачем? – удивилась
мадмуазель Фонтейн.
- А затем, что всегда
необходимо знать о втором участнике переговоров как можно больше. Я в
театральных делах кое-что понимаю, но в общем виде и касательно московских
реалий, а знать надобно конкретную подноготную. Оборот, прибыль. Кто вкладывает
деньги в это предприятие, кто инвестирует. Любое публичное зрелище имеет свой
денежный эквивалент.
- Но это же театр, а не… -
мадмуазель Фонтейн поискала сравнение, - … не оптовые закупки какие-нибудь. Леса
там, например, или угля. Вы ими, кажется, торгуете?
Константин Корнеевич
серьёзно покачал головой.
- Я всем торгую, что
выгодно. Никакой разницы, поверьте мне, мадмуазель Камилла. Товар он везде
товар, хоть в Африке, а тот же товар. Требует правильного обращения и подхода.
Вы предлагаете свой и хотите за него подороже получить, цену набиваете разными
приёмами. У вас его либо берут, либо нет. Если берут, то вашу цену всячески
занижают, чтобы себе больше прибыли оставалось. На том все деловые
взаимоотношения между сторонами складываются.
Камилла передёрнула плечами.
- А вообще между людьми?
- Если подумать, то и между
людьми тоже.
- Это звучит слишком
цинично.
- Это звучит прагматично, но
реалистично, мадмуазель Камилла. Таков природный закон.
Камилла огляделась вокруг,
посмотрела на толпу, заполнившую Пьяццу, на голубей, дерущихся за крошки
бисквита, и топнула ногой, разгоняя птиц.
Опытные в вопросах
«инвестирования» крошек голуби площади Сан-Марко сделали вид, что взлетают,
отскочили чуть подальше, похлопали крыльями и, сочтя, что достаточно выказано
ожидаемой реакции, спокойно вернулись к прерванному занятию.
Камилла твёрдо взглянула в
глаза собеседнику.
- Вы полагаете, что я в
отношениях с вами набиваю себе цену,
monsieur
Хлынóфф? Стремясь подороже продать себя?
Хлынов вспотел. Менее всего
он имел в виду такой поворот беседы. Неустойчивое равновесие его взаимоотношений
с капризной балериной грозило нарушиться в любую секунду. Впрочем, почему
капризной? Она не капризная, а удивительно прямая и смелая, и ему это чертовски
импонирует.
Раньше ему такие женщины не
встречались, имел он о дамочках, с которыми случалось водиться, совсем иные
представления, и ума у него достало, чтобы понять, какую редкость он нашёл. А
деловой смётки доставало на то, чтобы понять, что нужно её обеими руками
ухватить. Мадмуазель Камилла - особенная. А особенное дорогого стоит. Он
собрался: от его ответа многое будет зависеть, это он понял.
- Мадмуазель Фонтейн, я
скажу вам честно и слово делового человека дам, что без капли обмана, - он
приостановился, Камилла, прищурившись, внимательно смотрела на него. – Сначала я
так подумал, не скрою. Но мне хватило нескольких дней более близкого общения с
вами, чтобы понять, что вы – другая. Как Бог свят, сейчас и в мыслях нет.
Камилла кивнула.
- Хорошо, что вы не стали
лгать. Я верю вам.
«Уф, правильно ответил.
Молодец, Коська!»
- Театр Ла Фениче можно
назвать, пожалуй, самым знаменитым оперным театром Венеции. Он славится своей
прекрасной акустикой и особой камерной атмосферой по всей Европе, - мадмуазель
Фонтейн как ни в чём не бывало начала информировать Хлынова.
Он внимательно слушал, но
через несколько минут пояснил, что эта информация хоть и познавательная, но он
имел в виду сведения совершенно иного рода.
- Ну, тогда это всё, что я
могу рассказать о театре, извините, - пожала плечами Камилла. – Я знаю ещё
только, что театр принадлежит не князю-меценату, как Сан-Самуэле, а какому-то
обществу патрициев. Придётся вам ориентироваться на свой деловой нюх, милейший
импресарио.
- Отлично, сориентируюсь, но
давайте договоримся, - веско сказал Хлынов. – Вы сами уже в процесс переговоров
вмешиваться не станете. И я могу вам почти гарантировать, что вы получите
ангажемент со следующей недели, максимум – через две.
- Нет, зачем же так
форсировать, со следующей не надо. И через две тоже.
- Так, - протянул Хлынов. –
Выкладывайте, будьте любезны, всё начистоту.
- Я всё рассказала, что знаю
о театре.
- Не об театре, а о своих
обстоятельствах. Неразумно скрывать что-то от своего импресарио. Вы и меня в
глупое положение поставите, и себя.
Мадмуазель Фонтейн обтёрла
сладкие пальчики носовым платочком из венецианских кружев и принялась за
перчатку. Хлынов, наученный опытом, помалкивал и ждал.
Чтобы не терять времени, он
подозвал официанта и подробно расспросил его о театре и патрициях. Официант
оказался гораздо более сведущим в вопросах театрального венецианского
финансирования, чем мадмуазель Фонтейн.
К театру Ла Фениче
мадмуазель Камилла почему-то захотела обязательно добраться пóсуху, прогуляться.
Тот же официант объяснил, как удобно пройти по запутанному лабиринту узеньких
calli:
мимо Торе дель Оролоджо – Башни часов - пройти на Мерчерию, немного по
ней и дальше налево, потом повернуть… короче, они пошли.
На Мерчерии, до отказа
забитой лавками, магазинами и кондитерскими, было многолюдно. Хлынов уверенно
оберегал мадмуазель Камиллу от толчков, лавируя среди толпы. Тёплые солнечные
пятна лежали на каменных плитах мостовой под ногами, узкая полоска неба ярко
голубела над головой.
Хлынов смотрел на свисающие
со второго этажа лавок роскошные ткани, на ювелирные украшения в витринах,
машинально оценивая их стоимость, на стеклянные радужные вазы и бокалы с острова
Мурано, которые так нравились Камилле, на тончайшую паутину венецианских кружев,
наколотых на чёрном бархате. Ассортимент знатный, ничего не скажешь. Только
кошелёк развязывай.
Мадмуазель Камилла запнулась
у лавки, продающей карнавальные маски. Хлынов поддержал её и воспользовался
моментом: предложил, не откладывая, купить приглянувшуюся ей, чтобы вечером
употребить на званом вечере.
Маски, развешанные и
разложенные на тёмно-синем атласе, поражали затейливостью и красотой. Мадмуазель
Фонтейн задумчиво взяла одну из масок, повертела её и неожиданно приложила её к
лицу Хлынова, который от внезапности поступка отшатнулся. Мадмуазель Фонтейн
засмеялась и вернула маску на деревянный шпенёк.
Хлынова поразило странное
выражение, промелькнувшее на её лице, но мадмуазель Камилла уже подтрунивала над
его пугливостью и что-то объясняла про маски итальянской
Commedia
dell’arte,
что, оказывается, означало
«профессиональная комедия» и подразумевало виртуозные комические импровизации на
любую популярную тему, и, заодно, рассказывала о театре Итальянской комедии в
Париже.
Хлынов уверился ещё более,
что она сильно нервничает относительно своего ангажемента. Теперь, после того,
что она ему разъяснила о своей проблеме, такая неуверенность стала ему казаться
вполне понятной. И внезапно в голове его возникла одна неплохая идея. Он стал
вертеть её так и эдак, и всё выходило хорошо. Почему бы и нет? Как запасной
вариант, хотя ему он и как основной нравился.
***
- …это обоюдное “si”,
эта концовка, достаточно смелая и без музыки, а с ней просто завораживающе
соблазнительная – “O
mia
vita,
o
mio
tesoro!”
– и говоривший пропел последние итальянские слова дребезжащим тенорком. –
Возможно, суть успеха этой оперы как раз в том, что убийцы и коварные личности
обладают опасным очарованием.
- Это рискованное
утверждение, синьор Кончи, но учитывая успех этого творения на венецианской
сцене, я склонен если не согласиться с вами, то хотя бы задуматься над ним.
Однако не кажется ли вам, что некоторые зрители извлекли из этой оперы несколько
двусмысленную мораль, что добавило в последствии аргументов тем, кто утверждал:
всё это позволило считать Венецию такой же чувственной и развращающей самой по
себе? Но не искусство, однако, определяет нравы, но нравы искусство…
- Ну, - подняла брови
Камилла Фонтейн, - что же вы замешкались, мсье мой импресарио? Постучите
же. Не станем же мы стоять под дверями и подслушивать эти рассуждения! Везде всё
об операх, как им не надоело! Кстати, они говорят по-французски, это для вас
удобно. Вам везёт, господин Хлынóфф.
«Ага, вот почему я всё
понял, о чём говорят, - с облегчением вздохнул господин Хлынóфф. – А то я уж
подумал, что итальянским овладел незаметно».
По-итальянски Константин
Корнеевич изъяснялся с пятого на десятое. Не беда, французского и немецкого в
Европе хватает. Пока. Хотя итальянцы немецкий не любят, норовят сделать вид, что
не понимают. Ну да оно и понятно – гарибальдийский дух. Ничего, если дела
потребуют, то Константин Хлынов и итальянский выучит. Такой он человек.
Хлынов поднял руку –
постучать, - но повернулся к Камилле и шёпотом спросил:
- А о чём это они?
- Обсуждают оперу «Коронация
Поппеи» Клаудио Монтеверди, - также шёпотом пояснила Камилла. – Написана двести
сорок лет назад.
Хлынов хмыкнул и постучал.
На последовавшее приглашение войти пропустил вперёд свою даму и прошёл в кабинет
управляющего театром Ла Фениче. Кабинет был под стать самому театру – с такой
же густо-малиновой отделкой, с щедрой позолотой. Видать, театр преуспевающий.
Камилла не ошибалась в его аттестации.
В кабинете находились трое
господ «разного калибра», как подумал про себя Хлынов. Один имел внешность
цыганскую, то есть был каким-то оливковым и с хищным носом; другой больше всего
вызывал сравнение со старым козлом, кабы у того имелась белая как одуванчик,
объёмистая, но сквозистая шевелюра. Третий же, ещё далеко не старый, но важный,
длинный и сухопарый, носил на длинном носу круглые синие очки и почему-то Хлынов
подумал о нём, что он – лицо духовное. Однако сие не подтвердилось.
Оливковый господин оказался
управляющим, «козёл» - каким-то французом-композитором, фамилию которого Хлынов
тут же забыл за ненадобностью, а третий – самим владельцем театра. Чтобы быть
точным, не единоличным владельцем, а одним из тех патрициев, что владели
театром сообща.
После взаимных представлений
и выражений радости, граничащей с восторгом от того, что все видят русскую
прима-балерину, мадмуазель Фонтейн уточнила, что она ещё и французская
прима-балерина. Это лишь добавило восторгов, и Хлынову стало казаться, что
театральные бестии ожидали визита мадмуазель Фонтейн заранее.
Дальнейшее протекало
следующим образом: композитор с дребезжащим тенорком и «синие очки»
расположились по креслам вокруг мадмуазель Фонтейн и принялись вполголоса вести
с нею беседу, а Хлынов, весьма довольный такой диспозицией, взял быка за рога,
свободно – нога на ногу - усевшись за столом напротив управляющего и положив
шляпу на край стола в знак того, что не спешит и готов обсуждать необходимое до
победного результата.
Хотя мадмуазель Фонтейн
взятого на себя обязательства строго не выдерживала, а периодически отвлекалась
от кулуарной беседы и вмешивалась в деловой разговор своего импресарио, но
общему ходу дела это не мешало, хотя Хлынов твёрдо решил, что на следующие
переговоры он отправится обязательно один.
Правда, Камилла помогла ему в
некоторых трудных местах, как бы ненароком переведя особенно сложные французские
пассажи управляющего (явно неспростá, жучина, вворачивал).
Одно было не гладко:
рассыпаясь в сожалениях, управляющий пояснил, что начало следующего сезона так
занято несколькими грандиозными операми, что не оставляют возможности выступать балету, и
Константин Корнеевич ожидал, что Камилла вспылит. Положительно, конкуренция с
оперным искусством вызывала у неё необъяснимое раздражение. Но она сдержалась.
Но с ангажементом фактически
на время всего Большого Карнавала вплоть до самого Поста всё шло к улаживанию, а
это, как понимал Хлынов, было самым выгодным временем.
С процентом от сборов
итальянцы сначала жались, но Хлынов подналёг, и цифры подвинулись в сторону
увеличения. Он глянул, получил быстрый кивок от своей доверительницы и
приготовился ударить по рукам.
Тут-то и последовало
неожиданное предложение от владельца театра: просьба к мадмуазель Фонтейн
выступить в его дворце на организованном по случаю какого-то семейного события
празднестве. Это – конечно, кроме того, что сие доставит несказанное
удовольствие ценителям искусства и особенно хозяину дворца, - будет служить как
бы представлением балерины лучшей публике Венеции.
Эх, если бы не травма
мадмуазель Камиллы! Лучшего и желать нельзя бы. Заранее заговорят, разговоры
интерес подготовят, реклама лучше некуда! Хорошие сборы обеспечены!
Но это как раз и была та
закавыка, о которой Камилла не сразу, но поведала своему импресарио. Она
настаивала, что лучше о травмах при договорах на ангажемент не поминать. Хлынову
и самому это было ясно, как Божий день, не купцу такое объяснять: начинать
предлагать товар с перечислений его недостатков хоть бы и скоро устранимых –
дурость невозможная.
Пускаться в объяснения, что
балерине нужно ещё подлечиться или, по крайней мере, нельзя чересчур нагружать
травмированную ногу, было невозможно со всех деловых точек зрения. Хорошо, что
мадмуазель Камилла отлично это понимает, даром что прибеднялась отсутствием
торговой жилки.
Константин Корнеевич опять
посмотрел на балерину, на этот раз встревожено, но мадмуазель Камилла спокойно
согласилась, не колеблясь ни секунды.
Позже, когда они
возвращались из театра, Хлынов с одобрением отозвался о том, что мадмуазель
Камилла без всякой подсказки с его стороны внимательно прочитала все пункты
контракта до того, как их подмахнуть. Он хотел сказать совсем другое, а именно,
что как её импресарио он сам мог подписать всё, что нужно, но передумал.
Мадмуазель Камилла,
казалось, не обратила на его слова внимания, глядя на зелёную воду, бегущую
вдоль чёрного борта гондолы – из театра возвращались водой – и теребя медальон,
висящий у неё на груди. Этот медальон постоянно был при ней, как понимал
Константин Корнеевич, это было что-то вроде ладанки.
Тогда Хлынов вернулся к
вопросу, его занимавшему: как же она станет танцевать на этом представлении во
дворце?
- Ничего, не беспокойтесь, -
равнодушно ответила Камилла. – Я станцую что-нибудь такое, что не потребует
большой нагрузки на ногу. И прыгать не стану вообще.
Сказала – и опять стала
смотреть задумчиво в воду. Казалось бы, удачное разрешение треволнений последних
дней должно было настроить её на оживлённый лад, ан нет. Чем объяснить? Хлынов
справедливо пришёл к выводу, что он в последние недели думает о женских
настроениях больше, чем за всю свою прошедшую жизнь.
Кружевная тень зонтика от
солнца, который Камилла Фонтейн держала затянутой в длинную лиловую перчатку
рукой, покрывала её лицо призрачной вуалью, делая выражение его ещё более
неуловимым.
Константин Корнеевич
предложил прогуляться, поплавать ещё или зайти куда, и Камилла без особого
энтузиазма согласилась отправиться во Дворец Дожей, так как не возражала
посмотреть на картины Тинторетто. Хлынов велел править к Пьяццетте.
Относительно сегодняшнего
званого вечера Камилла вздохнула, что пока ещё не решила и ничего сказать не
может, и надолго умолкла, задав за всё время всего один неожиданный вопрос:
«Интересно, а рыбу здесь из окон удят?»
Зато Хлынов говорил, не
умолкая. Несколько раз за время пути он обернулся на закрытую гондолу, которая,
как ему померещилось, следовала за ними как привязанная аж от театра Ла
Фениче, пробираясь по всем запутанным каналам, что змеились от театра к
Большому Каналу, и повторяя все прихотливые их извивы вслед за ними. Впрочем,
гондолы все похожи одна на другую.
Когда он помогал мадмуазель
Камилле выйти на набережную, гондола с плотно задёрнутыми чёрными шёлковыми
занавесками бесшумно прошла вплотную, скользком задев борт их лодки, отчего та
качнулась и застучала о нижнюю ступень лестницы. Камилла потеряла равновесие и
чуть не оступилась в воду, ухватилась за Хлынова.
Их гондольер гортанно
крикнул что-то, по всей видимости – претензию к неосторожному
гондольеру-обидчику, но тот не отреагировал никак. Гондола удалялась. Константин
Корнеевич подумал, что хоть и похожи все гондолы, но эту он уже определённо
видел … вчера точно… и второго дня.
Его намётанный глаз
человека, выросшего на большой реке и с детства привыкшего определять, что за
пароход подваливает, с того самого момента, как судно подходило на две версты,
отмечало неуловимые особенности: осадки, корпуса, повадки движения - да ещё чёрт его знает чего,
словами не определишь.
Идя к Дворцу, Константин
Корнеевич вдруг вспомнил Волгу и затосковал мимолётно. Когда долго не бывал он
на привычных просторах, то начинал испытывать непонятное стеснение: где тут
развернёшься. Не устраивать же пароходные гонки, которые он так любит, по этим
недомерочным узеньким канальцам, что сходят в Венеции за воду! Тоже мне
скажут – вода!
Даже вапоретто эти их
– сущая пародия на его быстроходный пароходик – «Стриж», - что мчит по Волге,
как птица над водой летит… Ветер бьёт в лицо, хорошо…
Хлынов почувствовал, как
теребят рукав его светло-серого сюртука, и очнулся от дум. Они стояли у
подножия колонны, на верхушке которой знаменитый лев Святого апостола Марка
вздымал тяжёлую лапу над открытой каменной книгой. Мадмуазель Камилла смотрела
на него вопросительно:
- Вы задумались, мсье
Хлынóфф? Вы меня не слушаете. О чём вы думали?
- Задумался, прошу покорно
простить, мадмуазель Камилла, - ему захотелось поделиться с ней своей тоской по
волжским просторам, но не стоило. Пока. – Повторите, о чём вы говорили, прошу
вас.
- Я задалась вопросом о том,
что написано в этой книге. Может быть, это какое-то пророчество? Кто бы мог
сказать, что там предсказывается…
- Тело твоё упокоится здесь,
- произнёс за их спиной тихий зловещий голос. Пальцы Камиллы судорожно вцепились
в Хлыновский рукав и застыли.
|